В юности он видел белку в большой решетчатой клетке. Кругообразным движением, распушив хвост и задевая им прутья решетки, белка с утра до вечера носилась по клетке как заведенная: с пола на нижнюю жердь, потом на верхнюю, под крышей, затем прыжком на пол — и снова на нижнюю жердь. Человек вспоминал этого зверька все десять лет. Сам он делал четыре шага вперед, от двери к окну, два шага в сторону, пять шагов в угол, два шага к двери, и цикл начинался сызнова. Тринадцать шагов, тринадцать движений, и занимали они семь секунд.
Эти секунды, повторенные сотни раз, складывались в часы. Бесконечные ручейки убитых тюрьмою часов стекались в однообразные потоки суток, а месяцы были словно озера стоячей воды. Человек старел и менялся; река времени обтачивала его, как воды Кельсекса обтачивали каменья. Год шел за годом, а впереди все еще оставался безбрежный океан тюремных лет и переплыть его казалось невозможным...
Человек уже давно не видел снов про волю. В первые годы заключения мысль о свободе доводила его до исступления, и каждую ночь он совершал во сне отчаянные побеги, попадал в знакомые места, отбивался от погони и просыпался в поту. Потом чаще и чаще стали приходить ему на память картины детства, а недавнее прошлое отодвигалось, заволакивалось туманом и становилось неправдоподобным и чужим, как прочитанная без интереса книга.
Первые месяцы заключения были самыми трудными, и в это тяжелое время судьба послала узнику товарища.
Из подземелья замка Шрусбери был переведен в бультонскую тюрьму некий отставной французский капитан. Из-за переполнения тюрьмы, как пояснил надзиратель Хирлемс, его поместили в одну камеру с молодым узником, и, узнав друг друга ближе, временные соседи подолгу беседовали и делились рассказами о прошлом.
Узник был вдвое моложе своего товарища, но тому предстояло провести в тюрьме всего два месяца, затем он должен был в течение суток покинуть пределы Англии. Француз очень заинтересовался службой соседа в доме некоего важного лорда, но молодой человек становился при этих вопросах глухим и немым и молчал до тех пор, пока собеседник не избирал другой предмет обсуждения. Эта недоверчивость узника усилилась и в конце концов превратилась в тайную, хорошо скрытую неприязнь к соседу, когда тот в состоянии сонного бреда проговорился о цели своего далеко не случайного пребывания в камере номер четырнадцать. Узник давно знал обычай ловких тюремщиков подсылать к заключенным так называемых «наседок» и убедился, что в лице француза он имеет дело с птицей именно такого рода. Сообразить, по чьей воле она избрала своим гнездом данную камеру, было нетрудно.
Своим осторожным поведением и кое-какими басенками, рассказанными французу будто бы в приливе откровенности, молодой человек, вероятно, успокоил некую сиятельную особу, ибо после исчезновения отставного капитана узник не видел в камере иных лиц, кроме тюремных надзирателей.
Изредка он получал от них кусок бумаги, карандаш и акварельные краски, садился к железному откидному столику и рисовал цветы, животных и пейзажи. Делал он и портреты своих охранителей. Надзиратель немедленно отбирал рисунок и дарил его своей дочери, а иной раз обменивал его на табак или стакан бренди. За эти рисунки узнику тайком приносили книги. «Утопию» Томаса Мора и «Город Солнца» Фомы Кампанеллы он знал целыми страницами наизусть...
Сегодня человек быстрее обычного ходил по камере, с трудом сдерживая волнение. Темное оконное стекло отражало огонек фонаря, горевшего в камере, но уже через час дальний край летнего неба должен был порозоветь; близилось утро 14 июля 1789 года, а с ним — и окончание тюремного срока: ровно десять лет назад после полугодового следствия суд вынес свой приговор. И ровно десять лет без четырех часов узник просидел, прошагал и проспал в камере номер четырнадцать.
Выпустят, не выпустят?.. На ходу он закрывал глаза, делал шаг и смотрел под ноги: если ступня покрыла пятнышко на полу, значит, выпустят, если нет... Пятнышко оказывалось только наполовину под подошвой, и узник закрывал глаза, повертывался к окну и разыскивал в небе знакомую звезду: если светит звезда — выпустят, если скрыта облаком — опять будет длиться тюрьма... Когда на решетку садился воробей, узник замирал: клювиком или хвостиком повернется к нему птичка?.. Так истекал час за часом...
Бесконечные ряды цифр терзали мозг человека. То он высчитывал десятки и сотни тысяч миль, пройденных им по камере; то измерял заработок, который накопился бы у него за это время; то переводил в часы и минуты свой арестантский стаж.
Наконец свет фонаря сделался бледным и ненужным в голубых лучах вновь рожденного дня. Узник, оторванный от внешнего мира, не ведал, что наступившее утро оказалось последним утром в истории более грозной тюремной крепости. В этот день мрачная парижская Бастилия разделила участь лондонского Флита и Ньюгейта , разрушенных народным возмущением девять лет назад. Но бультонский узник ничего не знал об этих событиях. Он не ведал, что великий народ за Ла-Маншем уже распрямил свои плечи, что там началась революция и власть короля становится день ото дня все более шаткой. Узник обитал в тесном мире, и только мечта о Городе Солнца, светлом городе без тюрем и страдальцев, еженощно раздвигала перед ним трехфутовые каменные стены...
По цвету неба человек видел, что бультонское солнце уже взошло. Тюрьма просыпалась. О, как изучил он все ее звуки, утренние, вечерние, ночные!.. Вот в конце коридора послышались шаги надзирателя... Замок в дверях камеры брякнул...